Так вот, нахон, "Дубровский"...
Я когда-то писал, как в 1847 г. графиня Ростопчина опубликовала в "Северной пчеле" балладу "Насильный брак". В балладе барон обвиняет жену, взятую им из нищеты, в неблагодарности, а жена жалуется на свою несвободу. Издатель Булгарин и цензор не поняли, а царь сообразил, что под бароном подразумевается он, а под женой - Польша. Булгарина вызвали в III отделения для разбирательства, он всячески оправдывался, оправдания были переданы царю, который произнес историческую фразу "”Если он не виноват, как поляк, то виноват, как дурак”.
Так вот, я подумал... Авантюрный роман про благородного разбойника. С одной стороны, русский помещик-самодур, хлебосольный, широкая душа... А с другой - бедный, но благородный помещик с польской фамилией. У сына отобрали поместье и отчий дом, и он взбунтовался и стал благородным разбойником. Он смел, благороден, европейски воспитан, выдает себя за француза.
Несмотря на очевидную популярность сюжета в мировой литературе, сюжет "Дубровского" имел и конкретный прототип:
Роман Дубровского внушен был Нащокиным. Он рассказывал Пушкину про одного небогатого белорусского дворянина, по фамилии Островский, который имел с соседом процесс за землю, был вытеснен им из имения и, оставшись с одними крестьянами, стал грабить сначала под'ячих, а потом других богачей. Нащокин видел этого Островского в остроге.
Белорусский дворянин - это оксюморон, разве что в географическом смысле. Островский - шляхтич из знатного рода Равичей. Помимо прочего, герб Островского, как и всех Равичей, включает в себя изображение девицы верхом на медведе. Как пишет Википедия:
Герб Равич иллюстрирует старинную легенду, которую воспроизводят в своих гербовниках наиболее ранние и известные польские геральдики — Бартош Папроцкий (XVI в.) и Симон Окольский (XVII в.). Один из английских королей умер, не оставив надлежащим образом оформленного завещания, и волю свою объявил с того света. Оставил своему сыну корону и недвижимое имущество, а дочери — все движимое имущество. По наущению советников, принц решил формально исполнить волю отца и велел запустить черного медведя — несомненно, являвшегося движимым имуществом короны — в опочивальню принцессы. В случае смерти принцессы, казавшейся неизбежной, исполнялась воля короля и наглядно демонстрировалась неспособность принцессы управлять движимым имуществом. Однако девушка не только укротила зверя, но даже выехала верхом на нём из своих покоев, воздев руки к небу и взывая к справедливости. Брат, увидев, что правда и силы неба на стороне сестры, попросил у неё прощения и выдал замуж за князя лотарингского со всем причитавшемся ей имуществом. Впоследствии сыновья принцессы, оставив в герцогстве своего старшего брата, разъехались по Европе. Смысл герба — способность Равичей с честью выходить из тяжелых испытаний, «превращение Конфузии в Викторию».
Герб Островских
Параллель с испытанием, которому Троекуров подверг Дефоржа, напрашивается. Известно, что Островский "до взятия в плен был учителем у помещика Помарнацкого".
Чего Пушкин, вероятно, не знал - это дальнейшей судьбы Островского.
В рапорте командира псковского пехотного сводного батальона полковника Жуковского витебскому генерал-губернатору князю М.Хованскому от 17 марта 1832 г. сообщается, что «содержащийся в г.Пскове в числе военнопленных польских и литовских мятежников уроженец Минской губернии Игуменского повета шляхтич Павел Островский, коему от роду 22 года, неизвестно куда отлучился».
Пушкин начал писать "Дубровского" 21 октября 1832 г. - ровно через год после окончательного подавления востания - почти день в день, с точностью до разных календарей. Окончательное подавление польского восстания - взятие Замостья - приходится на 9(21) октября 1831 г.
Нет ли в "Дубровском" подспудной аллюзии на польское восстание?
Такой идее очевидно противоречит всем известное анти-польское настроение Пушкина во время восстания. Но было ли оно буквально анти-польским? В письме от 1 июня 1831 г. Пушкин пишет Вяземскому:
Ты читал известие о последнем сражении 14 мая [Под Остроленкой, где, как известно, Константин Павлович апплодировал полякам]. Не знаю, почему не упомянуты в нем некоторые подробности, которые знаю из частных писем и, кажется, от верных людей: Кржнецкий находился в этом сражении. Офицеры наши видели, как он прискакал на своей белой лошади, пересел на другую бурую и стал командовать — видели, как он, раненный в плечо, уронил палаш и сам свалился с лошади, как вся его свита кинулась к нему и посадила опять его на лошадь. Тогда он запел «Еще Польска не сгинела», и свита его начала вторить, но в ту самую минуту другая пуля убила в толпе польского майора, и песни прервались. Все это хорошо в поэтическом отношении. Но все-таки их надобно задушить, и ваша медленность мучительна. Для нас мятеж Польши есть дело семейственное, старинная, наследственная распря; мы не можем судить ее по впечатлениям европейским, каков бы ни был, впрочем, наш образ мыслей.
Вяземский, в свою очередь, крайне недоволен стихами Пушкина и Жуковского. В своем дневнике он пишет:
Очень хорошо и законно делает господин, когда приказывает высечь холопа, который вздумает отыскивать незаконно и нагло свободу свою, но все же нет тут вдохновений для поэта. Зачем перекладывать в стихи то, что очень кстати в политической газете.
Признаюсь, что мне хотелось здесь оцарапнуть и Пушкина, который также, сказывают, написал стихи. Признаюсь и в том, что не послал письма не от нравственной вежливости, но для того, чтобы не сделать хлопот от распечатанного письма на почте...
Будь у нас гласность печати, никогда Жуковский не подумал бы, Пушкин не осмелился бы воспеть победы Паскевича: во-первых, потому, что этот род восторга анахронизм, что ничего нет поэтического в моем кучере, которого я за пьянство и воровство отдал в солдаты и который, попав в железный фрунт, попал в махину...
<..>
В поляках было геройство отбиваться от нас так долго, но мы должны были окончательно перемочь их: следовательно, нравственная победа все на их стороне.
<..>
Народные витии, если удалось бы им как-нибудь проведать о стихах Пушкина и о возвышенности таланта его, могли бы отвечать ему коротко и ясно: мы ненавидим, или, лучше сказать, презираем вас, потому что в России поэту, как вы, не стыдно писать и печатать стихи, подобные вашим.
<..>
После этих стихов не понимаю, почему Пушкину не воспевать Орлова за победы его Старорусские [подавление холерных бунтов], Нессельроде за подписание мира [с турками]. Когда решишься быть поэтом событий, а не соображений, то нечего робеть и жеманиться — пой, да и только. Смешно, когда Пушкин хвастается, что мы не сожжем Варшавы их. И вестимо, потому что после нам пришлось же бы застроить ее. Вы так уже сбились с пахвей в своем патриотическом восторге, что не знаете, на чем решиться: то у вас Варшава — неприятельский город, то наш посад.
Таким образом, расхождения между Пушкиным и Вяземским не столь велики и находятся не в области политики, а в области эстетики:
- Они оба согласны, что восстание нужно подавить.
- Оба восхищаются геройством поляков.
- Вяземский считает стихотворения Пушкина дурным вкусом и раболепством.
Точно так же, вряд ли Пушкин через несколько лет распространял свои симпатии к Пугачеву на область Realpolitik.